Еще раз к вопросу об истинных и мнимых ценностях и о том, как закат Европы обернулся ее небывалым и невиданным взлетом
© Ron Mueck / Courtesy Brooklyn Museum
Рон Мьюек. Присевший мальчик, смотрящий в зеркало. 1999-2000
Этот текст был спровоцирован двумя плохо сочетающимися друг с другом вещами:
1) наделавшей шума статьей Юлии Латыниной в «Новой газете» и ее дальнейшим обсуждением с переходом на личности (точнее, на одну личность — самой Латыниной) и
2) многочисленными впечатлениями, полученными этим летом на европейских театральных фестивалях.
Впечатления, впрочем, копились долго. Так что лихой текст про ценности, которые Европа потеряла, и псевдоценности, которые приобрела, оказался просто неким триггером. Вдруг стало ясно, что все пишущие об этих ценностях — и сама востроперая автор, и ее рассудительные (Алексей Цветков) и неистовые (подписанты коллективного письма) оппоненты ведут разговор о политике и экономике, иногда апеллируют к философии, но никто не вспоминает про современное искусство. Что и понятно: для идеологических баталий это побочный вид человеческой деятельности. Между тем именно искусство и особенно, как ни странно, театр позволяют понять нечто очень важное про современную Европу, а главное, про тот воистину тектонический сдвиг, который она и мы вместе с ней пережили.
Оговорюсь для начала… Очевидно, что, пытаясь определить истинные и мнимые ценности Европы, имеет смысл говорить о ней не как о некоем географическом понятии, а как о понятии ментальном. Эта Европа не замкнута в жестко очерченные границы. Она, подобно мировой религии, стремится утвердить себя повсеместно, но далеко не везде приходится ко двору. Так же как образцы современного европейского театра можно отыскать, скажем, в Сеуле, но днем с огнем не найти где-нибудь в Днепропетровске, «ментальную Европу» можно искать и не обнаружить в самой что ни на есть европейской (географически) стране и обрести далеко за ее пределами.
Аргентина, Австралия и Тайвань более соответствуют нашему представлению о Европе, чем, например, Албания. Современные Румыния или Греция дальше от нее, чем Германия, Дания и Япония. Это соответствие (или несоответствие) определяется не экономическим процветанием: Китай начала XXI века переживает небывалый экономический расцвет, но ментально он от понятия «Европа» бесконечно и безнадежно далек. И не политическим устройством: в России мы видим имитацию свободных выборов, а на Украине этой свободы столько, что, как сказано в известном анекдоте, «скоро камня на камне не останется». Но ментально Украина вовсе не ближе к Европе, чем Россия, — она отстоит от нее на ту же весьма почтенную дистанцию.
В чем же, в таком случае, состоит подлинная, фундаментальная и, по сути, единственная ценность, которая цементирует Европу как некое ментальное понятие?
Я бы ответила так: эта ценность не всеобщее избирательное право, не мультикультурализм и даже не идея свободы, а совсем недавно осознанная абсолютная уникальность каждой человеческой личности. Тут принципиально слово «каждой». Классический гуманизм высоко ставил человека, он произнес устами Пико делла Мирандолы «речь о его достоинстве», но из сложносочиненного (900 тезисов) манифеста Пико как раз следовало, что человек человеку рознь, а дарованная ему свобода (sic!) воли — прекрасный и опасный дар. Благодаря этой свободе человек может подняться до звезд и ангелов, а может стать ниже зверя. Классический гуманизм требовал от человека соответствия высоким идеалам. Именно поэтому люди и их жизни, согласно этому гуманизму, как раз неравноценны. А некоторые из людей как бы не совсем и люди…
Новый гуманизм, которым руководствуется сейчас Европа, иной. Он не предъявляет человеку высоких требований. Он объявляет уникальной всякую личность и безусловно ценной всякую жизнь. И такой гуманизм — явление не просто недавнее, а едва ли не вчерашнее.
Вроде бы само собой разумеющаяся идея — что сумасшедшие, несовершеннолетние, люди с нетрадиционной ориентацией, иным цветом кожи, иным (не важно каким) культурным бэкграундом, дауны, одноногие темнокожие лесбиянки и даже преступники являются уникальными human beings, — стала править в Европе бал лишь в самое последнее время. То, что сейчас кажется нормой, еще век, да что там, полвека назад казалось прекраснодушной утопией или попросту вздором.
Еще недавно сумасшедшие дома в самых просвещенных странах были похожи на пенитенциарные заведения. Еще недавно детей секли розгами, и эта воспитательная строгость представлялась чем-то само собой разумеющимся. Еще недавно равноправие женщин и мужчин казалось малопродуктивной интеллектуальной забавой суфражисток (в Западной Германии 50-х годов жена, чтобы устроиться на работу, должна была получить письменное разрешение мужа)… Еще недавно смертная казнь была привычным делом (в Испании начала ХХ века казнили за такие «страшные» преступления, как, например, угон скота). Еще недавно выше человеческой жизни (и человеческой личности) ценились Отечество, Вера, Традиция и масса других нужных и полезных вещей.
Недавно и очень давно…
Потому что начало двадцать первого века ментально отделяется от середины века двадцатого большей дистанцией, чем середина двадцатого века от Средневековья. Потому что мысль о том, что нет на свете «идеалов», которые можно было бы поставить выше самой жизни человека, в прошедшей горнило Второй мировой войны Европе стала наконец аксиомой. И это обстоятельство знаменовало собой истинную, гуманитарную революцию, перестроившую жизнь на совершенно новых основаниях.
Важно, что перелом этот случился не в голове какого-то отдельно взятого гуманиста, не просто овладел горсткой интеллектуалов — он укоренился именно в некоей ментальной надстройке Европы. От всех остальных «ценностей» Европа может и отказаться или уж, во всяком случае, решительно их пересмотреть. Они инструментальны. От идеи уникальность каждого человеческого существа и ни с чем не сопоставимой ценности человеческой жизни — нет. Там где эта идея пронизывает собой общественное устройство, там и находится Европа. А там, где ее нет, и Европы тоже нет.
Проще всего увидеть и зафиксировать тот перелом, о котором я пишу, обратившись к современному искусству. Оно ведь только на первый поверхностный взгляд кажется безнравственным и античеловечным. На самом деле оно, перефразируя Ницше, человечно, слишком человечно. Никогда еще оно не было так пропитано ощущением уникальности каждой жизни и острейшим чувством хрупкости бытия — пропитано и в высших своих проявлениях, и, что характерно, в эпигонских полухалтурах, которыми полны программы фестивалей (по опусам эпигонов, как известно, о тренде судить даже проще). Зацикленность современных художников на темах болезней, плотских изъянов, смерти, старения парадоксальным образом проистекает именно от того, что человеческая жизнь никогда еще не ценилась так высоко и не была так дорога.
Его (искусства) нерв, его смысл, его пафос — сострадательность к человеку как таковому, готовность ценить его за сам факт его существования, за то, что он просто родился на свет божий. «Пожалуйста, еще меня любите за то, что я умру» — можно было бы поставить эпиграфом к этому искусству. Оно готово принять человека со всеми его грехами, со всем несовершенством его плоти и души.
«Красивый человек на сцене — это фашизм», — заявила только что (буквально несколько дней назад) на пресс-конференции в Хельсинки видный деятель финского театра Леа Клемола. Это было сказано в запальчивости. Но это отражает типичный ход мысли современного художника. Нормы репрессивны, идеалы опасны. Даже если они и не фашизм, то точно пошлость…
Героику и красоту (особенно идеал физической красоты) современное искусство отдало на откуп масскульту — американским боевикам, мексиканским сериалам, глянцевым журналам. Это там мы встречаем Суперменов, спасающих мир, верных рабынь Изаур, ждущих своих неверных возлюбленных, гламурных красавцев, без труда вписавшихся бы в золотое сечение Леонардо, и вообще людей, соответствующих нормам старого классического гуманизма. Но в артхаусных фильмах, в спектаклях продвинутых театральных фестивалей, в работах Саши Вальц, Кристофа Марталера, Алана Плателя, Ромео Кастеллуччи, Люка Персиваля, Петера Конвичного, Кети Митчелл (список этот можно продолжать и продолжать) вы встретите совсем иных героев — некрасивых, невыдающихся, ничем особенно (даже своими грехами) не выделяющихся из толпы.
Современное искусство не с личностью в классическом понимании имеет дело, а скорее со скудельным сосудом, в которое помещены томящиеся сознание, мысли, чаяния. Оно утратило то, на чем многие века покоилось, — иерархическую и заодно онтологическую вертикаль. Оно не задает больше жизни высокие стандарты. Оно с огорчением признало, что человек — не венец творения, а скорее квинтэссенция праха, и эту «квинтэссенцию» надо очень сильно пожалеть. Но при всех издержках, которые несет с собой новый гуманизм для современного искусства, в нем (искусстве) по-прежнему есть своя красота и своя мудрость. Умение любить и сострадать негероям нашего времени — это ведь путь к умению сострадать всем сирым и убогим. Современное искусство совершенно не отрицает (сомневается, но все же не отрицает) того, что «в каждом из нас Бог», оно лишь заставляет постоянно помнить, что «каждый пред Богом наг. / Жалок, наг и убог».
Парадоксальным образом никогда Европа не была так близка к исполнению не на словах, а на деле (!) евангельских заповедей, как оказалась близка теперь, в эпоху утраты вертикали и торжества секуляризма. Латынина права: Европа действительно стала совсем другой. Она действительно «профукала свое лидерство», утратила мощный завоевательный дух. На алтарь абсолютной ценности всякого человека она принесла иные ценности.
Но не так ли завоевала мир и сама христианская идея. Совсем немного людей от общего числа населения планеты готовы жить по современным европейским заветам. Но абсолютное большинство хочет, чтобы к ним относились по-европейски. Сила современной Европы так же, как некогда сила самого христианства, состоит в ее слабости. Ее политический закат есть на самом деле самый, быть может, прекрасный и возвышенный за всю ее историю (и вообще историю человечества) взлет. Не знаю, как вы, а я счастлива, что стала его свидетелем. |